Будет ли она другой, моя «Опера» 1972 года, или такой же, как первая? И в чем она будет другой? И почему? И какой надо, чтобы она была? Какой она должна быть? Эта напряженная работа по осознанию однажды созданного есть неотъемлемая часть работы режиссера. Это ее шипы и в то же время самая эффективная из сил, находящихся в нашем распоряжении.
А рядом с этим еще и самозабвение сердца, правда и ложь в одно и то же время. Это головокружительный путь, который проделывает интерпретация, колеблясь между интуицией и разумом, между биением сердца и неумолимыми требованиями логики и истории, это залегание вперед и возвращение обратно под неусыпным оком самоконтроля. Собственно, даже моя всегдашняя беготня между сценой и зрительным залом, изматывающая, непрекращающаяся,- это всего лишь внешнее выражение внутренней работы, которую никто не видит. Я как пес, который бежит, хватает поноску и приносит, и снова бежит, и снова хватает, и снова приносит, и снова бежит, и снова хватает, и снова приносит, и так без конца...
Отправная точка для интерпретации «Трехгрошовой оперы»- это ее «гастрономическая» видимость при антигастрономической сути. Видимость развлечения, из которого рождается непрекращающееся чувство тревоги. Видимость бегства в мир необыкновенной приятности, который вдруг становится неприятным и, более того, агрессивным.
Показать ли в «Опере» мир люмпенов как фантастический, волшебный и совершенно безобидный, ничем не угрожающий мир, или показать его так, чтобы буржуазная публика похолодела от ужаса, миром зла, агрессии и насилия (в какой степени он проникнут духом анархии, насколько социально осмыслен его разрушительный порыв - этих проблем мы пока не касаемся),- оба эти пути ошибочны с самого начала. Один пытается исключить другой, а это против духа пьесы, против ясно выраженного ее желания быть в указанных границах «двусмысленной». В границах, повторяю, тех пяти способов описывать реальность, когда поделать с этой реальностью ничего нельзя. Двусмысленность, но двусмысленность намеренная.